1 / 26
Membaca
Багровый свет просочился сквозь веки раньше, чем сознание успело собрать себя воедино. Всеволод Волков не открывал глаз — он фиксировал параметры. Пульсирующая гранатовая полоса на внутренней стороне век: источник, Красная Луна, категория визуального воздействия. Частота дыхания: двадцать два вдоха в минуту, выше нормы. Ладони были влажными, а лоб — сухим. Протокол тревоги запускался автоматически, вытесняя остатки сна холодной, отточенной последовательностью. *Нарушение тишины. Категория 2. Необходимо идентифицировать и локализовать.*
Он лежал неподвижно, слушая. Сначала — только стук собственного сердца в висках, глухой и настойчивый. Потом, поверх этого ритма, наложился другой звук. Далекий, похожий на стаю птиц, чириканье, разорванное ветром. Смех. Не человеческий, но и не звериный. Что-то среднее, рожденное в щели между мирами. Волков медленно выдохнул, пытаясь отделить внешний шум от внутреннего гула. В ушах зазвенело — предвестник тихофобии, паутина страха, сплетающаяся в глубине живота. Он сжал кулаки, почувствовав, как ногти впиваются в ладони. Боль, острая и ясная, стала якорем.
Поднялся с кровати. Движения были экономичными, лишенными суеты. Простыня, холодная и влажная от пота, соскользнула с плеч. Воздух в комнате казался густым, налитым тем красным светом, что лился из окна. Он не искал выключатель. Зрачки, привыкшие к темноте студии, уже расширились, впуская этот странный полумрак. Взял не телефон, не спички, а тяжелый фонарь с матовым стеклом — инструмент, а не источник утешения. Металлический корпус был прохладным и шершавым под пальцами.
Коридор за дверью поглотил его сразу. Каменные плиты пола леденили ступни. Архитектура старой усадьбы, которую он знал как свои пять пальцев, в этот миг предала. Знакомые пропорции исказились: стены будто сдвинулись, сузив проход, потолок просел тяжелой каменной пастью. Воздух здесь был другим. Поверх привычных запахов пыли, старого дерева и воска висело что-то сладкое и тошнотворное. Аромат перезрелых персиков, начавших гнить, смешанный с едва уловимым, живым мускусом. Запах вызывал не отвращение, а предательское слюноотделение. Волков сглотнул, стиснул челюсти.
— Тишина, — произнес он в темноту.
Голос прозвучал чужим, механическим.
— Это частная территория.
Фраза повисла в пустоте, не встретив эха. Смех стих, будто его и не было. Но тишина, наступившая вслед, была хуже. Она давила на барабанные перепонки, гудела в костях черепа. Он двинулся налево, к западному крылу. Ноги сами несли его кратчайшим путем — мимо потайной панели в стене, которую он замечал только краем глаза, мимо ниши, где когда-то стояла статуя. Знание маршрута было интуитивным, впитанным не за неделю пребывания, а за долгие часы изучения планов. Он был здесь не гостем. Он был смотрителем.
Шершавая, осыпающаяся штукатурка холодила кончики пальцев, когда он для баланса касался стены. Его собственное дыхание казалось неприлично громким на фоне этой гнетущей тишины. Каждый нерв был натянут, как струна, готовая лопнуть от неверного прикосновения. В кармане брюк его пальцы нащупали спичечный коробок. Автоматически, почти не задумываясь, он вытащил одну спичку, начал перекатывать ее между большим и указательным пальцем. Тик-тик-тик. Ритм. Осязаемый, контролируемый ритм в мире, где все звуки сошли с ума.
Дверь в библиотеку была приоткрыта. Из щели тянуло тем же сладким запахом, но теперь к нему примешивался иной оттенок — медный, резкий, знакомый до боли. Кровь.
Волков замер на пороге, прислушиваясь.
Ничего. Только пульсация в висках. Он толкнул дверь плечом, вошел и включил фонарь.
Конус матового света упал на персидский ковер, выхватив из тьмы не хаос, а странную, почти ритуальную композицию. Человеческую фигуру, сидящую в кресле у окна. Луна, висевшая за стеклом, окрашивала сцену в нереальные, кровавые тона. Волков медленно провел лучом сверху вниз, как сканером, оценивая. Мужчина, лет пятидесяти, в дорогом, но теперь безнадежно испорченном костюме. Голова запрокинута на спинку кресла, глаза открыты и смотрят в потолок. На лице не было гримасы ужаса. Напротив — выражение глубокого, почти интеллектуального удовлетворения, какое бывает у ученого, нашедшего изящное решение сложной задачи.
Но тело… Тело говорило о другом. Правая рука была неестественно вывернута, белая кость прорывала ткань пиджака у локтя. На груди темнело широкое, маслянистое пятно. Дыхание было хриплым, булькающим, будто в легких переливалась густая жидкость. И из горла, вместе с этим бульканьем, вырывался тот самый звук. Тихий, мурлыкающий смех удовольствия.
Протокол кричал одно: *Немедленное отступление. Изоляция зоны. Вызов спецбригады.*
Ноги должны были развернуться и побежать. Но они словно вросли в пол. Холодный пот пробежал по его спине. Под старым шрамом на правом плече началось знакомое, ноющее напряжение. Рецидив.
— Вы можете назвать своё имя?
Вопрос прозвучал не как проявление сочувствия, а как холодная, профессиональная оценка когнитивных функций.
Голова в кресле медленно повернулась. Шея хрустнула сухо, как старая ветка. Взгляд, мутный от боли или чего-то иного, сфокусировался не на форме в дверном проеме, а прямо на лице Волкова. Узнал. В глубине этих глаз мелькнуло нечто большее, чем признание незнакомца.
— Смотритель, — прохрипел мужчина.
В этом слове не было ни капли уважения, только усталая жалость, будто он видел перед собой заблудшего ребенка. Голос был хриплым, но четким.
— Опоздал на свой сеанс. Опять замуровался в инструкциях?
Слова ударили, как пощечина. Они раскалывали профессиональную скорлупу, добирались до того, что было спрятано глубоко и тщательно. Волков инстинктивно сделал шаг назад, корпус напрягся, приняв оборонительную стойку. Воздух в библиотеке стал вязким, как сироп, каждый вдох давался с усилием.
— Молчите.
Но в его голосе уже была трещина.
Человек в кресле слабо улыбнулся. Из уголка рта стекала темная, почти черная в этом свете струйка. Запах изо рта — медный, сладковатый, как забродивший сироп — достиг Волкова.
— Не бойся, — сказал мужчина с искренним, пугающим сочувствием. — Я помню твой вкус. Ты же тоже хочешь, чтобы кости пели. Давай, помогу тебе вспомнить мелодию.
И тогда он совершил движение. Его левая рука, относительно целая, медленно поднялась и легла ладонью на сломанное предплечье правой. Пальцы обхватили торчащую кость. Выражение на его лице стало сосредоточенным, как у хирурга или скульптора. Он посмотрел прямо в глаза Волкову и, не отводя взгляда, довернул кость.
Раздался не сухой щелчок, а глухое, сочное бульканье. Звук лопнувшего перезрелого плода.
Волкова охватила волна леденящего ужаса. Но сквозь нее, предательски, прорвалось что-то иное. В его собственном правом плече, в том самом месте, где годами ноющей болью напоминал о себе старый шрам, вдруг вспыхнуло тепло. Глубокая, всепоглощающая волна облегчения, смывшая на мгновение всю боль, все напряжение. Это было похоже на оргазм, на миг абсолютной свободы от собственного тела. Длилось оно одно сердцебиение. Но этого хватило. Его профессиональная дисциплина дала трещину с громким, внутренним хрустом. Он увидел, как его собственная рука, будто помимо воли, потянулась к собственному плечу.
— Видишь? — выдохнул мужчина в кресле, и его улыбка стала шире, почти блаженной.
На лбу выступили капли пота, но глаза сияли.
— Это не боль. Это… правка. Освобождение от неправильной формы.
Инстинкт самосохранения и дрель протокола слились в один ослепляющий импульс. Волков развернулся и бросился бежать. Не оглядываясь. Не как испуганный зверь, а как специалист, покидающий зону химического заражения — быстро, целеустремленно, по кратчайшему маршруту к точке деактивации. Его служебная комната, камера стабилизации. Он влетел внутрь, захлопнул тяжелую дверь, повернул один, второй, третий массивный засов. Глухие щелчки металла прозвучали как выстрелы.
Прислонился спиной к холодной древесине, пытаясь отдышаться. Сердце колотилось где-то в горле, перекрывая дыхание. Смех не гнался за ним. Он остался там, в библиотеке, но теперь Волков слышал его внутри собственного черепа, навязчивый, как тиннитус. Сладковато-медный запах цеплялся за одежду, пропитывал волосы. И тело… предательское тело… вспоминало то мимолётное облегчение и глухо, на уровне клеток, требовало его снова. Дрожь стала неконтролируемой, била его по коленям, сводила челюсти.
Он заставил себя отойти от двери, действуя дальше по памяти, по отработанным пунктам. *Протокол постконтактной стабилизации. Этап один: сенсорная депривация.*
Сорвал с себя пропахшую сладостью футболку, сбросил брюки, засунул все в герметичный пластиковый контейнер у стены и захлопнул крышку. Движения были резкими, почти яростными. Затем подошел к специальному шкафу, встроенному в стену. Извлек оттуда не простыни, не плед. Инструмент. Массивное шерстяное одеяло, тяжелое, будто сшитое из свинца. Оно было пропитано смесью лаванды и чего-то еще, легкого химического ароматизатора с седативными свойствами. Волков закутался в него, плотно, с головой, создавая темный, давящий кокон. Тяжесть распределилась по телу, имитируя глубокое, равномерное давление. Это не были объятия. Это была смирительная рубашка, одобренная процедура.
Он сосредоточился на этом давлении, на знакомом, резковатом запахе лаванды, который должен был перебить сладкую вонь. На замедлении дыхания: вдох на четыре счета, задержка на семь, выдох на восемь. Тепло накапливалось внутри кокона. Дрожь в коленях стала стихать, превращаясь в мелкую, почти неосязаемую вибрацию. Сердцебиение, наконец, начало выравниваться, отступая из горла обратно в грудь. Мысли, разбегавшиеся паникой, медленно укладывались обратно в знакомые, бюрократические рамки. *Симптомы временны. Контакт не является инфицированием. Требуется наблюдение. Доклад утром.*
Это не была безопасность. Это была передышка, хрупкое перемирие, купленное слепым следованием инструкции. В этом контроле, в этой искусственно созданной тесноте кокона, таилось его единственное возможное облегчение.
Сознание начало плыть, проваливаясь в желанную пустоту не-бытия. Мускулы наконец расслабились. Последней мыслью было то, что завтра нужно будет проверить микрофоны, расставленные в коридорах. Зафиксировать акустический профиль этого «смеха». Документировать. Всегда документировать.
И в самый последний миг, на самой грани сна, его ухо, уже отключенное, уловило новый звук.
Не смех. Тихий, мерный, настойчивый скрежет. Он исходил не из-за двери. Он доносился от стены у изголовья кровати. От того самого места, где неделю назад Волков заделывал тонкую, едва заметную трещину в штукатурке. Звук был абсолютно идентичен тому, что издавал шпатель, втирающий гипсовую смесь в неровный камень. Трещина, судя по скрежету, снова открывалась. И из неё, слабым, но отчетливым шлейфом, потянуло запахом мёда и меди. Сознание, уже погруженное в пучину забытья, рванулось наверх с силой загнанного зверя. Веки Волкова распахнулись в темноту кокона. Он не дышал. Каждая клетка тела застыла, заточённая в параличе между сном и яви. Скрежет не прекращался — размеренный, методичный, будто кто-то за стеной, в самой толще камня и штукатурки, с настойчивостью маньяка втирал что-то твёрдое во что-то податливое.
Он лежал неподвижно, слушая. Звук был точечным, локализованным, с чёткой акустической тенью. Источник — не дальше тридцати сантиметров от его затылка. Трещина. Та самая, едва заметная линия, которую Гимаев, хмурясь, замазывал неделю назад, бормоча что-то о сезонных подвижках фундамента. Волков тогда отметил про себя диссонанс: старик использовал не обычный гипс, а какую-то густую, тёмную пасту, пахнувшую грибами и влажной глиной.
Запах теперь был иным. Мёд и медь. Сладкая, тягучая сладость, перебиваемая резкой, почти осязаемой металлической нотой. Он знал этот букет. Он слышал его в библиотеке, исходящим изо рта… того, что сидело в кресле. Воздух под одеялом, прежде наполненный лавандовой пылью и собственным потом, теперь пропитывался этим новым, чужеродным ароматом. Он просачивался сквозь ткань, обволакивал лицо, цеплялся за слизистую горла.
Протокол молчал. В нём не было статей для звуков, доносящихся из стен.
Волков медленно, сантиметр за сантиметром, высвободил руку из-под одеяла. Холод комнаты обжёг кожу. Он потянулся к тумбочке, пальцы нащупали знакомую цилиндрическую форму диктофона. Кнопка записи издала тихий, сухой щелчок, едва слышный под монотонным скрежетом. Он поднял прибор, медленно, как сапёр обезвреживающий мину, приблизил его к стене у изголовья. На дисплее поплыли зелёные волны, реагируя на акустическую картину. Фон — почти ровная линия, тишина дома, поглотившего себя. А поверх — чёткий, ритмичный пик, узкий по спектру, на частоте, близкой к скрежету металла по стеклу.
И тут скрежет сменился. На секунду воцарилась тишина, густая и звенящая. Потом из стены донёсся новый звук. Не скрежет. Шёпот.
Неясный, множественный, будто несколько голосов переплетались в один поток, лишённый чётких слов, но наполненный интонацией. Это было похоже на шипение воды на раскалённых камнях, но с оттенком чего-то разумного, внимательного. Волков замер, прижав диктофон к штукатурке. Его пальцы, холодные и одеревеневшие, судорожно сжали корпус прибора.
Шёпот нарастал, крещендо, заполняя не только слух, но и пространство черепа, вибрируя в костях. И вдруг — остановился. Резко, будто выключили запись.
В образовавшейся тишине Волков услышал собственное сердце, бьющееся где-то в горле. И ещё один звук. Тихий, влажный щелчок. Прямо за стеной.
Он отдернул руку с диктофоном, инстинктивно откатился к краю кровати, спотыкаясь о сбившееся одеяло. Его ноги, голые и холодные, ступили на шершавые половицы. Он стоял, прижавшись спиной к холодной печке, и смотрел на стену. В тусклом свете, пробивавшемся сквозь щели ставней, он увидел это.
Трещина. Она была уже не тонкой нитью. Она зияла тёмным, неровным разрывом, шириной в палец. Края штукатурки были влажными, пористыми, будто размягчёнными изнутри. И из чёрной щели, медленно, с ленивой грацией выползала… нить. Длинная, блестящая, цвета тёмного мёда. Она извивалась в воздухе, ощупывая пространство, цепляясь за шероховатости обоев. Запах меди усилился, смешавшись с запахом сырой земли и чего-то гнилостно-сладкого, напоминающего перезрелые фрукты.
Волков сделал шаг назад. Ещё один. Его пятка наткнулась на что-то твёрдое — брошенный на пол фонарик. Он наклонился, не сводя глаз со стены, схватил его. Металл ледяным ожогом впился в ладонь. Боль, острая и реальная, на мгновение вернула ясность. Он щёлкнул выключателем.
Яркий белый луч ударил в стену, ослепительно высветив детали. Трещина была глубже, чем казалось. В её глубине что-то шевелилось — тёмное, многосоставное, отражающее свет маслянистыми бликами. А та самая нить оказалась не одной. Их было несколько. Они тянулись из щели, как щупальца, медленно раскачиваясь в такт какому-то незримому ритму. Одна из них, самая длинная, уже почти касалась края подушки, на которой только что лежала его голова.
*Документировать*, — пронеслось в паническом вихре мыслей. *Нужно… нужно зафиксировать.*
Он поднял диктофон дрожащей рукой, навёл его на щель. На дисплее волны скакали, зашкаливая. Он сделал шаг ближе, преодолевая отвращение, холодный пот стекал по позвоночнику. Внезапно одна из «нитей» рванулась вперёд с неожиданной скоростью, обвиваясь вокруг ножки тумбочки. Дерево затрещало под давлением. Запах мёда и меди стал почти удушающим, физически ощутимым, как туман.
Волков отпрыгнул к двери. Его рука нащупала скобу. Он рванул её на себя, вывалился в тёмный коридор, захлопнул дверь за спиной, прислонился к ней спиной, дыша короткими, прерывистыми рывками. Сердце колотилось, вырываясь из груди. В ушах стоял звон.
Из-за двери не доносилось больше ни скрежета, ни шёпота. Только густая, зловещая тишина.
Он простоял так, может, минуту, может, пять, прислушиваясь к стуку собственной крови. Потом медленно опустился на корточки, прислонив лоб к прохладной деревянной панели. В руке, судорожно сжатой, всё ещё находился диктофон. Он посмотрел на маленький экран. Запись шла. Зелёная полоса ровно пульсировала, фиксируя тишину коридора.
Ему нужно было думать. Анализировать. Рационализировать. Возможно, повреждение водопровода. Или… или деятельность каких-то насекомых, неизвестных, занесённых с образцами. Биологическое загрязнение. Да, это звучало в рамках допустимого. Усадьба — замкнутая экосистема. Сбои возможны. Даже неизбежны.
Но запах. Этот сладкий, медный запах, идентичный тому, что был в библиотеке.
Он поднялся на ноги, чувствуя, как дрожь медленно отступает, сменяясь леденящей, методичной ясностью. Он не мог оставаться здесь. Не сейчас. Нужны данные. Больше данных. Он вспомнил о микрофонах, расставленных в коридорах накануне. Их контрольный блок был в бывшей кладовой, что служила ему импровизированной аппаратной.
Волков двинулся по коридору, крадучись, как вор, хотя кроме него, казалось, не было ни души. Луч фонарика выхватывал из мрака знакомые очертания: потемневшие обои с выцветшим узором, массивную дубовую вешалку, зеркало в тяжёлой раме, в котором его отражение мелькнуло бледным пятном с огромными тёмными глазами. Он избегал смотреть в него.
Аппаратная. Дверь была приоткрыта. Он толкнул её плечом, вошёл внутрь. Комната, заставленная стеллажами с оборудованием и образцами в герметичных контейнерах, встретила его гулом работающих блоков питания. На столе мерцали светодиоды микшерного пульта. Он подключил диктофон к компьютеру, дрожащими пальцами запустил копирование файла. Пока шла передача данных, он активировал мониторы, показывающие сигнал с распределённых микрофонов.
На экранах, разделённых на квадраты, плыли спектрограммы. Большинство — ровный шум. Но один канал, тот самый, что был направлен в сторону его спальни и прилегающего к ней коридора, выдавал аномалию. Не звук, а его отсутствие. На спектрограмме зияла чёрная полоса тишины на определённых частотах, будто что-то их активно поглощало. И эта полоса медленно, со скоростью примерно метр в час, перемещалась по коридору. От его двери. В сторону восточного крыла.
Волков пристально смотрел на экран, пытаясь сопоставить данные. Биологическое загрязнение не объясняло направленного, разумного движения. Не объясняло избирательного поглощения звука. Его пальцы сами собой потянулись к карману, нащупали спичечный коробок. Он достал одну спичку, начал вращать её между большим и указательным пальцами, создавая едва уловимый ритмичный стук о ноготь. Механическое действие успокаивало, возвращало иллюзию контроля.
Нужен был свидетель. Кто-то, кто мог бы подтвердить или опровергнуть его наблюдения, вывести их из области субъективного кошмара в объективную реальность. Гимаев? Нет, старик только заговорит притчами и посмотрит на него тем взглядом, полным древнего, всепонимающего сострадания, которое было хуже любого страха. Рыжов? Он, наверное, ещё не проспался после вечерней выпивки.
Мысль возникла внезапно, с чёткостью вспышки. Она была здесь, в усадьбе, занимала комнату в противоположном конце здания, рядом с импровизированным лазаретом. Она медик. Прагматик. Она не станет списывать всё на галлюцинации или «глас земли». Она потребует факты. И, возможно, у неё есть седативные, если… если станет совсем невмоготу.
Волков оторвался от мониторов. На экране чёрная полоса тишины теперь располагалась у развилки коридоров, ведущих в заброшенную оранжерею. Он выдернул флешку с записью, сунул её в карман вместе с диктофоном. Фонарик в его руке дрогнул, луч заплясал по стеллажам с заспиртованными аномалиями в стеклянных банках. На мгновение ему показалось, что содержимое одной из них, нечто бесформенное и бледное, медленно повернулось к свету.
Он вышел в коридор, затаив дыхание. Путь до комнаты Елизаветы лежал через большой зал. Он двигался быстро, почти бесшумно, прижимаясь к стенам. Его собственные шаги, приглушённые ковровой дорожкой, казались ему оглушительно громкими. Спичка в его пальцах продолжала своё монотонное вращение, крошечный метроном надвигающейся паники.
Большой зал погрузился во мрак, лишь лунный свет, красноватый и больной, струился сквозь высокие запылённые окна, рисуя на паркете длинные, искажённые тени от голых ветвей деревьев за стеклом. Воздух здесь пахнет старой пылью, воском и подгнившим деревом. И чем-то ещё. Едва уловимым, но знакомым. Сладковатым.
Волков замер посреди зала, вслушиваясь. Тишина. Глубокая, всепоглощающая. Даже скрип половиц под его собственным весом казался приглушённым, будто поглощённым самой атмосферой. Он навёл луч фонарика на дальнюю стену, где висел огромный, потемневший от времени портрет одного из прежних владельцев усадьбы. Свет скользнул по холсту, и Волкову показалось, что глаза на портрете, прежде смотревшие в сторону, теперь обращены прямо на него. Искажение света. Или игра напряжённого воображения.
Он уже собирался двинуться дальше, к арке, ведущей в жилой флигель, когда услышал это. Не скрежет. Не шёпот. Звук, от которого кровь застыла в жилах.
Тихий, влажный, множественный шорох. Как будто что-то ползёт. Не по полу. По стенам. Или внутри них.
Звук шёл со всех сторон сразу, мягкий, непрерывный, похожий на шелест множества крыльев или лапок по гипсу. Он нарастал, заполняя пространство зала невидимым, движущимся присутствием. Волков медленно повернулся на месте, луч фонарика метаясь по стенам, по потолку с лепниной, по тёмным углам. Ничего. Только тени, которые, казалось, сгущались и оживали в этом звуке.
И тогда он увидел. Высоко на стене, у самого карниза, там, где стыковались обои и потолок, штукатурка вздулась. Образовался пузырь, размером с кулак, влажный и тёмный. И он пульсировал. Медленно, ритмично, как сердце. Из тонкой трещины на его поверхности сочилась густая, блестящая субстанция цвета старой бронзы. Она стекала вниз по стене тонкой, сверкающей полосой.
Шорох усилился. Теперь он различал в нём отдельные, крошечные щелчки, поскрёбывания.
Волков отступил. Потом ещё раз. Его спина наткнулась на что-то твёрдое — край массивного дубового стола. Он обернулся, и луч фонарика выхватил из мрака поверхность стола. На ней, прямо перед ним, лежал небольшой предмет. Кость. Птичья, чисто обглоданная. Рядом — несколько засохших ягод крушины, разложенных в виде примитивного круга. И в центре этого круга — свежий, влажный отпечаток. Не человеческой руки. Не лапы животного. Нечто с слишком длинными, тонкими пальцами, соединёнными перепонкой кожи, похожей на высохший гриб.
Звук ползанья за спиной внезапно стих. Воцарилась абсолютная, давящая тишина, более страшная, чем любой шум. Волков стоял, не дыша, глядя на кость и странный отпечаток. Его разум, отточенный годами каталогизации и систематизации, бешено искал категории, куда это можно было бы поместить. И не находил.
Он должен был идти к Елизавете. Сейчас. Пока тишина не сменилась чем-то иным. Он рванулся с места, почти бегом пересекая остаток зала, влетел в узкий коридор флигеля. Его дыхание свистело в горле. Он мчался мимо закрытых дверей, не останавливаясь, пока не оказался у нужной. Таблички не было, но он помнил — третья дверь слева после витража с изображением увядающих лилий.
Он постучал. Сначала тихо, потом громче, отчаяннее. Внутри послышались шаги. Щелчок замка. Дверь приоткрылась, и в щели показалось бледное, усталое лицо Елизаветы. Волосы её были собраны в небрежный хвост, на плечи накинут тёплый домашний халат. В руке она сжимала маленький флакончик.
«Волков?» — её голос был хриплым от сна, но в нём сразу появилась профессиональная настороженность. Она увидела его лицо, его глаза, широко раскрытые в темноте коридора. «Что случилось? У вас приступ?»
Он попытался говорить, но из горла вырвался только сдавленный звук. Он сделал шаг вперёд, и свет из её комнаты упал на него, на его дрожащие руки, на фонарик, который он всё ещё сжимал как оружие. Он протянул ей диктофон, флешку торчала из кармана, как обвинение.
«Послушай фон, — наконец выдохнул он, и его голос прозвучал чужим, сорванным. — И… посмотри на стену в моей спальне. Пожалуйста.»
Она не спросила ничего больше. Её взгляд, острый и оценивающий, скользнул по его лицу, затем ушёл в тёмный коридор за его спиной. Она кивнула, коротко, по-деловому, и отступила, пропуская его внутрь. В её комнате пахло спиртом, лекарственными травами и, слабее, её собственным, чистым, немного резким запахом мыла.
«Закрой дверь, — сказала она, уже подходя к своему чемодану с медикаментами. — И расскажите всё по порядку. С самого начала.»
Волков прислонился к закрытой двери, чувствуя, как дрожь наконец начинает отпускать, сменяясь леденящей, всепроникающей усталостью. Он был здесь. Он не один. И теперь ему предстояло облечь ночной кошмар в сухие, последовательные слова, превратить невыразимый ужас в отчёт. Это он умел. Это было его клеткой и его спасением. Но глядя на её сосредоточенное, лишённое всякой сентиментальности лицо, он впервые за долгое время задался вопросом: а что, если фактов окажется слишком много? Что, если реальность, которую он так тщательно стремился задокументировать, окажется такой, что её уже нельзя будет просто записать и отложить в архив? Что, если от неё придётся… защищаться?