Крик пробил толщу тишины, как стеклорез.
Всеволод дернулся всем телом, прижатый спиной к холодным дубовым панелям запертой двери. Белый огонь вспыхнул в раненом плече. Он зажмурился. Крик повторился — скрипучий, металлический, словно рвали лист жести. Саншайн. Он оттолкнулся от двери, забыв про боль, про солдат, про всё. Коридор перед ним изменился. Строгие викторианские обои обвисли. Они отклеились и свисали длинными влажными лоскутами. Из-под них сочилась темная, липкая субстанция. Пахло забродившим яблочным пюре и чем-то глубоко гнилым, что прячут под землей. Воздух стоял теплый и влажный, парниковый.
— Саншайн!
Его собственный голос прозвучал чужим, сорванным. Она была в десяти шагах. Пол под ней прогнулся, стал мягким и податливым. Её ноги, собранные из медных трубок и проволочных сухожилий, утонули почти по колено. Обои шевелились. Они обвивали её торс, пытаясь стянуть к стене. Не рвали. Не ломали. Обволакивали. Впитывали. Дом пытался проглотить, не спеша, с пищеварительным удовольствием.
Всеволод рванулся вперед.
Первый же шаг — ботинок с хлюпающим чавканьем погрузился во внезапно размякший паркет. Теплота просочилась сквозь подошву. Инерция вырвала его вперед. Он едва удержал равновесие, чувствуя, как пол тянется за ним, не желая отпускать. Пространство схлопнулось. Воздуха не осталось — только сладковатый удушливый запах и влажное сопротивление каждой мышцы.
— Не двигайся! — крикнул он, хотя это была глупость. — Руки! Дай руки!
Её стеклянные линзы поймали тусклый свет из холла. В них не было паники. Холодное, отстраненное любопытство. Как у хирурга, наблюдающего за уникальным симптомом на собственном теле. Но одна её рука — та, что была больше похожа на человеческую, с обрывками кожи на каркасе из волокон — была свободна. Она протянула её.
Всеволод ухватился. Её пальцы были холодными, как фарфор. Под ними пульсировала странная, чужая жизнь. Он уперся ногой во что-то твердое под слоем жижи — возможно, в балку пола — и потянул на себя со всем весом.
Раздался звук. Не скрип. Влажный, сочный хруст, будто вырывают корнеплод из сырой земли.
Саншайн с глухим стуком вывалилась на пол рядом с ним, облепленная клочьями обоев и тягучей слизью. Пол под ними заволновался. Зачавкал громче, явно недовольный.
— Встать! — рявкнул Всеволод, поднимая её.
Адреналин превращал боль в плече в далекий, неважный шум.
— Мастерская! Дверь!
Дверь в его бывшую мастерскую была в конце коридора. Двадцать шагов. Каждый давался как подъем в гору. Пол прогибался, образуя волны. Стены дышали, выпуская порции теплого, гнилостного воздуха. С потолка капала темная жидкость. Она оставляла на его рубашке жгучие пятна. Они были в пяти шагах от двери, когда дверной проем дрогнул.
Дубовые косяки с тихим стоном изогнулись внутрь.
Вековая, плотная древесина вела себя как размягченная смола. Проем сужался на глазах. Прямоугольник стал овалом. Овал — щелью.
— Быстрее!
Он втолкнул Саншайн вперед, почти бросил её в сжимающееся отверстие. Она проскользнула, зацепившись медным локтем за косяк. Длинная светлая стружка посыпалась на пол. Он рванулся следом. Плечи прошли. Бедра застряли. Давление со всех сторон — теплая, живая древесина обнимала его, сжимала грудную клетку. В ушах зазвенело. Воздух кончался. Он извивался, отчаянно толкаясь ногами в скользкую кашу пола.
И выпал внутрь.
Ударился коленом о твердые половицы, откатился, ударился спиной о стену. Не вставая, ногой подтянул к себе массивный дубовый стол — тот самый, за которым когда-то препарировал птиц. Стол со скрежетом встал поперек двери, забаррикадировав проем.
Снаружи послышался тихий, протяжный скрип. Дом еще немного попытался сдавить косяки. Стол выдержал.
Наступила тишина. Тяжелая, густая. Её нарушало только его хриплое дыхание и тихое, механическое жужжание, исходящее от Саншайн. Он откинул голову на стену, закрыл глаза. Сердце колотилось о ребра. В плече пульсировала рана, мокрая от пота и чего-то еще. Он сделал глубокий вдох, пытаясь уловить знакомые запахи мастерской: скипидар, пыль, формалин.
В нос ударила нота озона — резкая, электрическая, как после грозы. Она смешалась с той же сладкой гнилью из коридора. Дом уже здесь.
— Ты… цела? — выдохнул он, не открывая глаз.
Ответом было короткое, щелкающее звукосочетание. Не язык. Нечто среднее между шипением перегретого провода и прищелкиванием. Потом тихий, металлический скрежет.
Всеволод открыл глаза.
Саншайн сидела на полу, прислонившись к верстаку. Её правая рука была прижата к груди. По медным «костям» левой предплечья текли тонкие струйки темной, почти черной жидкости. Не кровь. Слишком густая. Слишком темная. Пахла влажной землей и… медью. Настоящей медью.
Он поднялся, превозмогая головокружение. Колени дрожали. Подошел, опустился на корточки перед ней. Профессиональный взгляд автоматически оценил повреждения. Разрывы искусственных связок. Вмятины на трубках. Множественные царапины на участках с бледной, восковой кожей. Самое страшное — длинная, рваная рана на внешней стороне правого предплечья. Из неё сочилась черная субстанция. Края кожи, настоящей человеческой кожи, слегка заворачивались внутрь, как обгоревшая бумага.
— Дай посмотреть.
Он не ждал разрешения. Взял её руку выше запястья. Его пальцы, холодные и липкие от пота, коснулись её кожи. Она была прохладной. Под ней чувствовалась вибрация — не пульс, а что-то иное, ритмичное, техногенное. Саншайн не сопротивлялась. Её стеклянные «глаза» смотрели куда-то поверх его головы.
— Здесь. Аптечка.
Он потянулся к знакомому металлическому ящику на нижней полке верстака. Ящик открылся с сухим щелчком. Внутри — аккуратный порядок: бинты, пластыри, пузырьки с йодом и спиртом, ножницы, пинцеты. Мир привычных, простых вещей. Мир, где раны дезинфицируют и зашивают.
Он достал флакон со спиртом, марлю, бинт. Руки дрожали. Сделал еще один глубокий вдох, заставляя себя сосредоточиться. Художник отступал. На его место приходил механик. Реставратор.
— Будет больно, — сказал он глухо, наливая спирт на марлю. — Инфекция… здесь может быть любая. Хотя какая уж тут инфекция.
Он приложил пропитанную спиртом марлю к ране.
Саншайн не издала ни звука. Но её рука резко дернулась в его захвате. Из раны вырвался шипящий звук. Запах спирта смешался с резким, едким ароматом горящей органики. Черная жидкость закипела, превращаясь в пар с фиолетовым оттенком. Всеволод сжал зубы, продолжая обрабатывать. Его движения были резкими, точными, лишенными всякой нежности. Так он чинил старые фонографы. Так препарировал летучих мышей для диорамы. Очистить. Обеззаразить. Зафиксировать состояние.
— Ты… записываешь?
Её голос был тихим, скрипучим, но без прежней металлической звонкости. Более человечный. Слабеющий.
Он вздрогнул, не отрываясь от работы.
— Что?
— Этот звук. Шипение. Ты бы его записал. Для коллекции.
Всеволод посмотрел на неё. Стеклянные линзы теперь смотрели прямо на него. В искаженных отражениях он видел свое собственное лицо — бледное, осунувшееся.
— Нет, — коротко ответил он, отрывая кусок пластыря. — Не записываю.
Это была правда. Диктофон лежал в кармане куртки, мёртвый груз. Мысль включить его даже не возникла. Он промокнул рану сухой марлей. Черные выделения почти прекратились. То, что он увидел, заставило его замерзнуть на месте.
Края раны менялись.
Бледная кожа по периметру разреза приобрела едва заметный сиреневатый оттенок. Текстура стала иной — более гладкой, плотной, с крошечным узором, напоминающим прожилки на крыле бабочки. И эта область пульсировала. Медленно. Вразнобой с его собственным сердцем.
Он поднял взгляд на стену.
Стена позади Саншайн, обшитая дубом, тоже пульсировала. Слабо. Древесина слегка набухала и опадала в такт тем же странным, аритмичным сокращениям, что шли от раны.
Холодный и тихий ужас пополз по его позвоночнику.
Это не было нападением. Дом не атаковал Саншайн в коридоре. Он инокулировал. Заражал. Вводил в неё что-то. Теперь эта инфекция работала. Меняла её. И через неё — меняла само пространство вокруг.
— Что ты чувствуешь? — спросил он. Его голос прозвучал чужим, слишком спокойным.
— Холод, — прошептала она. — Внутри. Как будто… пью ледяную воду. И она растекается. По проводам. По… всему.
Она посмотрела на свою руку, на фиолетовые прожилки.
— Это красиво?
Вопрос повис в воздухе, нелепый и страшный.
— Нет, — снова сказал Всеволод, но уже без прежней уверенности.
Он наложил на рану чистую марлевую подушечку, начал обматывать бинтом. Его пальцы, только что такие резкие, теперь двигались медленнее, осторожнее. Он чувствовал под бинтом структуру её «кожи» — местами податливую, местами твердую, как пластик. Чувствовал слабую, чуждую вибрацию жизни.
— Это не красота. Это… процесс. Биологический процесс.
— Ты же любишь процессы, — заметила она. В её скрипучем голосе прозвучала слабая, искаженная улыбка. — Фиксируешь их. На плёнку. В блокнот.
— Я фиксирую то, что уже случилось. Окончательные формы. — Он завязал узел, слишком тугой. Поправил. — Это… это ещё не форма. Это становление. И я не знаю, во что оно превратится.
Он отполз от неё, прислонился к своему столу. Внезапная слабость накатила волной. Боль в плече. Адреналиновый откат. Леденящее осознание. Он вытащил из кармана спичечный коробок, вытряхнул одну спичку. Начал вращать её между пальцами. Ритмично. Метроном для расстроенных нервов.
Саншайн наблюдала за его пальцами. Потом медленно, с явным усилием, подняла свою здоровую руку и протянула к нему. Раскрыла ладонь.
На кожистом, несовершенном ложе лежал маленький предмет. Кусочек обоев из коридора. Пропитанный той же черной субстанцией, отвердевшей, как смола. В его толще, словно инклюз в янтаре, было вплетено нечто, напоминающее высохшее, крошечное насекомое с слишком длинными, нитевидными лапками. Или корень. Или нервный узел.
— Он дал, — тихо сказала Саншайн. — Когда тянул. Дал в руку. Для тебя.
Всеволод перестал крутить спичку. Он взял кусочек. Он был теплым. И пульсировал. С той же частотой, что и её рана. И стена.
Он поднял глаза. Взгляд скользнул по комнате. По полкам с инструментами. По банкам с химикатами. По эскизам на стене. Везде — на краях, в углах, там, где тень была гуще — он теперь видел движение. Не явное. Ползучее. Темные, влажные пятна на дереве медленно росли, обретали форму. Не просто плесень. Контуры. Смутные, расплывчатые. Как будто стена пыталась вспомнить, как выглядит лицо, или рука, или цветок, и воспроизвести это из собственной гниющей плоти.
Дом учился. Через неё. Использовал её как проводника. Использовал его, Всеволода, как наблюдателя. Как того, кто придает значение. Кто видит процесс и называет его.
— Мы не можем здесь оставаться, — произнес он вслух.
Это звучало как безнадежная констатация. Куда бежать? Дом — это не только двери. Это стены. Это пол. Это воздух.
— Он не хочет, чтобы мы уходили, — сказала Саншайн.
Она попыталась встать, оперлась на верстак. Её движения стали еще более механическими, скованными. Фиолетовые прожилки на руке, казалось, стали чуть ярче.
— Он… хочет показать. Что будет дальше.
— Что будет дальше? — голос Всеволода сорвался на хрип.
Она повернула к нему свои стеклянные глаза. В их глубине, в искажениях и бликах, ему почудилось не отражение, а что-то иное. Далекий, чуждый пейзаж. Красноватый свет. Движение.
— Сад, — прошептала она. — Он показывает… сад. Но не с цветами. С костями. И они… растут.
В ту же секунду свет в единственной лампе под потолком померк, замигал, выбросив несколько искр. И погас.
Темнота нахлынула мгновенная, абсолютная, густая, как чернила. И в этой темноте, из всех стен сразу, послышался новый звук. Тихий, настойчивый, влажный скрежет. Звук роста. Звук того, как что-то твердое и острое пробивается сквозь плотную, сопротивляющуюся плоть древесины. Всё, что он мог сделать — это схватить её за запястье в темноте, нащупав холодную кожу и пульсирующие под пальцами фиолетовые прожилки. Он рванул её к себе, к тому месту, где секунду назад был дверной проём. Пол под ногами уже не просто чавкал — он тянулся, как теплая смола, обволакивая голенища его ботинок сладковатым, фруктово-гнилостным сопротивлением.
— Иди! — его голос прозвучал как скрежет, лишенный всякой человеческой модуляции, чистый приказ нервных окончаний.
Она споткнулась, и он почувствовал, как её тело на мгновение обмякло, стало невыносимо тяжелым. Пол под ней прогнулся, стал мягким и податливым, словно гигантская ладонь, сжимающая добычу. Обои на стене слева вдруг ожили, отклеились длинными, влажными полосами и потянулись к её ногам, обвиваясь вокруг лодыжек с тихим шелестом размокающей бумаги и плоти.
— Руки! — крикнул он, уже не думая, хватаясь за ближайший предмет — массивную ножку верстака, вросшую, казалось, в самую сердцевину пола. Он уперся ногой во что-то твердое, возможно, в балку — и потянул на себя со всем весом.
Саншайн с глухим стуком вывалилась на пол рядом с ним, облепленная клочьями обоев и тягучей слизью, пахнущей забродившим соком и медью. Пол под ними заволновался, пытаясь сомкнуться, образуя волны, которые катились от стен к центру комнаты. Всеволод, не отпуская её запястья, потащил её к дальнему углу, где стояло старое кожаное кресло — островок относительной нормальности в этом бушующем море древесных кишок.
— Сюда! — он втолкнул её вперед, почти бросил в сжимающееся отверстие между спинкой кресла и стеной, которая, к счастью, пока лишь пульсировала, но не рвалась наружу.
Она рухнула в кресло, и наступила тишина. Относительная. Её нарушало только его хриплое дыхание и тихое, механическое жужжание, исходящее от Саншайн — звук, которого раньше не было. Звук работы чего-то внутри.
Он отшатнулся, включил фонарик на телефоне. Свет выхватил её лицо — бледное, с закрытыми глазами, и руки, лежащие на потрескавшейся коже подлокотников. На предплечьях, там, где их обвиняли обои, зияли глубокие царапины. Не простые. Они были похожи на аккуратные, почти хирургические надрезы, из которых сочилась не столько кровь, сколько прозрачная, слегка фиолетовая жидкость. И вокруг каждой царапины, словно корни, расходились тонкие, темные линии под кожей.
Профессиональный интерес вспыхнул в нем мгновенно и ярко, заглушая отвращение. Биологический курьез. Невероятная адаптация. Дом не атаковал её в коридоре — он брал образцы. Внедрял что-то.
— Не двигайся, — сказал он уже без крика, голосом, которым он говорил с хрупким оборудованием. — Это нужно обработать.
Он нашел под верстаком старую аптечку из ржавой жести. Внутри пахло пылью, сукном и выдохшимся спиртом. Он достал вату, пузырек с этиловым спиртом, который от времени пожелтел. Его пальцы, обычно такие точные при настройке микрофонов, дрожали.
— Будет больно, — предупредил он, но она не отреагировала. Её глаза были открыты теперь, смотрели в потолок, где тени копошились, как в муравейнике.
Он прикоснулся смоченной спиртом ватой к ближайшей царапине. Саншайн не издала ни звука, но её тело напряглось, стало твердым, как дерево. Жидкость в ране зашипела, издав едкий запах горелой органики и чего-то химически-сладкого. Он видел, как под кожей, вдоль тех самых темных линий, пробежала волна — быстрая, ритмичная пульсация. Не её пульс. Что-то иное.
— Инфекция необычной природы, — пробормотал он, больше для себя, пытаясь укрыться за терминами. — Локальный симбиоз, возможно, на уровне мицелия. Нужно прервать цепь.
Но чем? Спирт явно был не более чем раздражителем. Он сжал зубы, продолжая обрабатывать раны, механически, методично, наблюдая, как его собственные холодные пальцы оставляют белые отпечатки на её горячей коже. Это тепло было самым ужасным. Оно было живым, человеческим, и оно контрастировало с мертвенным холодом комнаты и нечеловеческими метаморфозами её тела. Он боролся с желанием отдернуть руку, с отвращением, которое поднималось из желудка. Он видел в телах материал, всегда видел — кости как акустические резонаторы, голосовые связки как струны. Но эта боль, это тепло… это было слишком конкретно.
— Зачем ты это делаешь? — её голос прозвучал тихо, отрешенно. Она не смотрела на него.
— Профессиональный интерес, — отрезал он, и его собственный тон прозвучал фальшиво даже для него. — Наблюдаю процесс инфицирования. Документирую.
— Врешь, — просто сказала она. — Ты боишься, что я умру. И тогда твой… проводник прервется. Ты останешься один с Ним. И Он заглянет уже прямо в тебя.
Всеволод посмотрел на неё. В тусклом свете фонарика её зрачки были неестественно широки, и в них, в этих черных безднах, ему снова почудилось отражение не комнаты. Красноватый свет. Движение ветвей. Но не деревянных. Костяных.
— Что он тебе показывает? — спросил он, и голос сорвался.
— Сад, — прошептала она. — Он растет. Из меня. Он использует то, что ты видишь во мне… чтобы понять, как сделать форму. Ты даешь ему идею. Красоты. Уродства. Неважно. Ты — его глаза. А я… я становлюсь почвой.
Она медленно подняла руку, ту, что была больше похожа на человеческую, с обрывками кожи на каркасе из волокон. Рана на предплечье пульсировала. Не хаотично. Ритмично. И через секунду Всеволод осознал, что слышит этот ритм не только в ней.
Тихий, влажный скрежет возобновился в стенах. Но теперь он был не хаотичным. Он бился в такт пульсации на руке Саншайн. Раз-два. Раз-два. Раз-два. Как дыхание. Как сердцебиение.
Стена позади Саншайн, обшитая дубом, тоже пульсировала. И в такт этому двойному удару — раны и дома — на её поверхности начали проступать рельефы. Смутные. Неясные. Но уже не просто пятна. Контуры, которые он видел раньше в тенях, теперь обретали плотность. Это было лицо. Искаженное, расплывчатое, как будто вылепленное из мокрой глины слепым скульптором, но бесспорно лицо. Его черты были ему до боли знакомы.
Он смотрел на зарождающийся в гниющем дереве портрет самого себя, и леденящий ужас сковал его. Дом не просто атаковал. Он учился. Он использовал Саншайн как питательную среду, как матрицу. А его, Всеволода, его восприятие, его страх, его отстраненное наблюдение — как инструкцию. Как проект для новой формы жизни.